Надежда Ридер
Много уже написано слов и о Соколове вообще, и о его концерте в Питере 16 апреля в частности. Том концерте, который «in C». Ничего удивительного нет в том, что слова эти единодушно восторженные. Собственно, каких-нибудь четырех нот из этого концерта, если их представить себе перенесенными в чье-то другое исполнение, которое, например, слышишь по радио, не зная, кто играет – этих четырех нот хватило бы, чтобы сделать твой день и, возможно, не один. Что уж говорить о живом концерте, где этих нот было 4444, и концентрация – даже если отвлечься от смыслов – чисто звуковой красоты была такова, что слушать это следовало бы с кислородным концентратором, иначе с трудом хватало душевных сил, и ты выныривал порою на поверхность, туда, где что-то ещё есть, кроме музыки, глотая воздух, как дайвер. Как он это делает, в чем здесь дело – в тончайшем ли мастерстве в работе с педалями, в сиюминутной (хотя, по слухам, тщательно отрепетированной) чуткости к акустике БЗФ - я не знаю, но играемое Соколовым представляет собой уникальный, неповторимый никем звуковой пейзаж, поющий не то, что в каждой ноте, а в каждой запятой, несмотря на то, что он довольно редко играет собственно легато.
Но я хочу написать даже не про сам концерт – уже все всё написали - а про всего лишь один из шести бисов, ля-бемоль мажорный ноктюрн. Во-первых, оказалось, что он весь – во всяком случае, крайние части – пронизан той самой нотой до, вокруг которой вращался концерт. Во-вторых, мало того, что эта нота до настойчиво , даже нагло звенела в мелодии, так ещё и неожиданная утвердительно-повелительная интонация притянула внимание, как крючком. Если смотреть в ноты или слушать кого угодно ещё, то здесь скорее можно предположить интонацию никнущую, музыка-то у нас «нежная», как же! Шопен! Ноктюрн! - но у Соколова никакой нежности, у него ярость, и она наехала на тебя танком – в середине, которая наплыла неизвестно откуда, открывшись, как ящик Пандоры, после быстрой модуляции в фа-минор. Нет, наверно, ни одного человека из тех, что слушают классику, который не знал бы этой музыки хотя бы на слух, но это исступленное – ни одной паузы, ни мгновения, чтобы перевести дух – кружево ярости застало абсолютно врасплох. Никто не ожидал, что после опуса 111 именно в ноктюрне Шопена случится катарсис. Там на тебя наступила вся боль мира, вся его безнадежная конечность, долой приличия, здесь не до того, это словно была уже не музыка, а почти слова, проклинающие, благословляющие, любящие жизнь и говорящие о ней из-за последней черты - всё одновременно, а с точки зрения музыки там отчаянно скандировались средние голоса, в то время как от баса были слышны даже не ноты, а звуковые выемки – как следы на снегу. Баса нет, но он есть, он угадывается ухом и всасывает тебя в эту игру, как чёрная дыра. Как всё это можно совместить? Вещь, непостижная уму.
И когда катарсис достиг такой силы, что небо вот-вот упадет на землю, то вместо этого вернулось начало вместе с нотой до, которая в этом ноктюрне являет собой настоящую навязчивую идею, она звенит и вдалбливается тебя до того, что в тебе в ответ на неё возникает вибрация, как от резонанса. Она же была последней в произведении, после длиннейшего разложенного аккорда, в послесловии, которое в точности воспроизводит вступление. Только во вступлении ещё была хоть какая-то безмятежность и этот ля бемоль мажорный аккорд подкатил к ногам, как морская волна, а в конце – нет, каждая нота умирала у нас на глазах, и последней умерла «до», одна в завороженном воздухе БЗФ, просияв прощальной улыбкой.
Собственно говоря, музыка ведь может быть только такой. Иначе, как в совершенном виде, произведение искусства не может, не имеет права существовать, оно и должно открывать нам, хоть на мгновение, окно туда, где живет истина и красота, иначе зачем оно? Но – странные мысли приходят в голову – дьявол не дремлет, и это в настоящем смысле слова произведение искусства было отчасти испещрено, как рябью, проблемами с нотой си-бемоль первой октавы. Такие проблемы, говорят, бывают у Стейнвеев при неточной регулировке левой педали, и тогда вместо какой-нибудь ноты неожиданно звучит секунда. Вот она и звучала, не всякий раз, но заметно. Можно было бы написать «стыдись, Петербург» - ради единственного в году концерта Соколова можно было сделать, как надо? – но, в общем, всё это мелочи, и Питеру не за что стыдиться, раз Григорий Липманович всё ещё к нам приезжает, обласканный всеобщим восхищением.